
- Вот что... - повторил он и на этот раз голос его исполнился, наконец, той гулкости и хриплости, которая требовалась. - Ты это дело кончай!
И, правда, пора было кончать. Странный слух прошел уже из отдела в отдел, и некоторые приходили даже с других этажей, чтобы как бы случайно посмотреть на него. Не говоря уже о посторонних, которые, встретив его в коридоре, замирали и долго, перешептываясь, изумленно озирались ему во след.
В последний день, когда он уже сдал дела и сидел, машинально перебирая какие-то бумаги у себя на столе, он сам удивился, что не чувствует ни досады, ни сожаления. Правда, с некоторых пор привычные стены уже тяготили его. То новое и иное, что проснулось в нем, не вмещалось уже в рамки прежнего бытия и влекло его куда-то за пределы того, что было привычно. Какой-то частью этого нового было то, что последнее время он сам начал писать стихи.
Правда, их не печатали. Почему-то их не печатали.
Тогда же как-то так получилось (м этого не могло не случиться), что новая внешность открыла ему дорогу к сцене. При виде его режиссер зашелся в восторженном вопле:
- Даем пробу! Даем пробу! - И с хрустом принялся заламывать над головой тонкие кисти рук.
Но, как и со стихами, дальше этого дело почему-то не двинулось.
Правда, сам он не очень жалел об этом. "Интриги, - пожимал он плечами, - интриги", - и порхающими движениями, маникюрными ножницами подравнивал перед зеркалом бакенбарды, угрожавшие нарушить ставшее столь привычным сходство.
"Наверное, Пушкину тоже приходилось делать это", - меланхолично думал он, сдувая крохотные волосинки с узких бортов сюртука. С тех пор как обрел он недолгую причастность к театральному миру, он стал позволять себе несколько своеобразную манеру одежды. И странное дело, все эти сюртуки, пелерины и узкие брюки в полосочку, которые шил он себе у театральных портных, не выглядели на нем ни искусственно, ни нарочито. Нарочитым скорее было бы, если б он стал одеваться, как все.
